- А по музейным юбилеям они носят по городу чучело Чехова.
- Как чучело? Какое, к чёрту, чучело?
- Натурально, чучело! Набьют соломой старинные сюртук и панталоны, привяжут их друг к другу тесёмочками от старых наволочек, прикрутят к длинной палке проволокой. За проволокой медной они каждый раз сюда, к нам, бегают. Каждый раз пытаюсь им для смеху колючую проволоку всучить. Осталась у нас её ещё изрядно. Это мы экспозицию о поездке Чехова на Сахалин оформляли, так колючкой этой все стенды опутали, а всё одно, её целая бухта еще без дела лежит. Да... А как примотают к палке, надевают на всю эту панихиду соломенную котелок, пенсне и носят её по улицам как хоругвь.
- Как, как?
- А так!.. Чисто как хоругвь.
Узкое горизонтальное подвальное окошко под самым потолком мастерской распахнуто, и из него веет приятный сквознячок. Таганрогское лето в самом разгаре. Жара на улице стоит страшная, пустынная, душная, изнуряющая, а в реставрационном подвале свежо и прохладно. Свет везде потушен. По мастерской стелется полумрак. В углу старенький проигрыватель, тихонько похрипывая, нашёптывает винилового Тухманова: "...Я мысленно вхожу в ваш кабинет. Здесь те, кто был. И те, кого уж нет..."
Посреди мастерской на громадном, как поле под Аустерлицем, реставрационном верстаке прямо посреди скрупулезной хирургическрой операции по лечению бесценных исторических экспонатов поверх чистой газеты накрыто нехитрое рабочее застолье.
Всего пара сочнейших томатов, крупный пупырчатый огурец, три дольки чеснока, фиолетовая луковица и сладкий болгарский перчик крупно порезаны острым сапожным ножом в глубокую фотокювету. Поверх они скупо политы художественным льняным маслом, щедро присыпаны крупной солью и тщательно перемешаны мастихином. Именно перемешивание старым, с костяной рукоятью, боевым мастихином и придаёт салату, по уверениям местных корифеев, тот неуловимый реставрационный привкус, коий совершенно невозможно получить в мирных бытовых условиях. Вымытый пучок зелёного лука истекает алмазными каплями воды на свежеструганную плоскость куска буковой доски. На раскалённом предварительно бунзеновской горелкой, а теперь звонко пощёлкивающем при остывании шамотном кирпиче стонут жиром кусочки зажаренной до выгибания копчёной колбаски. Замасленный лист инфолио коричневого крафта полон уложенных валетом холодных жареных бычков. Свежайшая лепёшка армянского хлеба разломана на щедрые душистые куски. Початая бутылка водки "Столичная", охлаждённая в раковине под проточной водой, стоит на столе посредине. Этикетка от струи воды у неё сползла и сморщенная теперь криво сидит внизу бутылки.
Мы вдвоём сидим вечером после работы и тихонько выпиваем. Борис, мой сотрапезник , лет тридцати, худ, высок и сутул. Нос у него как ятаган, громадный и крючком. Весь он нервный, на правом глазу тик. Он тайный пирофоб и явный шизоид. Он, умудрённый и опытный реставратор, передаёт мне, молодому неофиту, под стаканчик дела и травит потихоньку музейные страшилки...
- Ага. Выходят из музея, строятся свиньёй и идут. Впереди, гордо подняв головы, замы генерального по научному и литературному отделам несут чучело, следом, как почётный караул, гендиректор с завхозом и главбухом, а уж за ними стройные и подтянутые старухи-музейщицы в колонне по четыре в ряд. Морды у всех торжественные. Оно и понятно: мероприятие-то у них наисерьёзнейшее. Ни улыбочки, ни ужимочки. Молча ножками в ботиках шорк-шорк, шорк-шорк...
Только периодически их как будто что-то прошибает, и они внезапно, как по команде, начиная чётко печатать шаг, тоненькими, слабенькими старушечьими голосками затягивают нестройно, но нежно и проникновенно о скоротечности жизни. Поют этот, ну... Gaudeamus, гимн студенческий. Ща, ща, как там:
...Наша жизнь коротка,
Конец ее близок;
Смерть приходит быстро,
Уносит нас безжалостно,
Никому не будет пощады!..
- То ли свою молодость, то ли Чехова, молодого студиозуса Таганрогской гимназии, поминают. Ух, подожди! Как вспомню, мороз по коже...
Передёрнувшись, Боря смачно хлопает стопарик, скудно закусывает зелёным лучком и, закурив, продолжает:
- Да... так вот! Дойдут, стало быть, от музея к памятнику Чехову в скверик и стоят. Хоругвь соломенную прислоняют к памятнику. А сами к микрофону ломятся. Первой всегда генеральная наша о достижениях. Это понятно, но скучно. Проценты, выдача на гора... и о достигнутом. А следом уже любопытнее... Шоу начинается! Вторым номером обычно Аннушку, поэтессу нашу музейную, пыльным мешком по голове крепко притрушенную, выпускают. Стихи о Луне читать. Почему о Луне? А она только о ней только и пишет. За ней, дабы разбавить лирику, слово берёт зам по науке: "В моей жизни не было, нет, и уже не будет места мужчинам. Есть в моей жизни только Чехов. Все думы мои о нём..." Дура старая!
- Эээ... Боря, а что же ты её так?
- А как не так? Она же каждую пятницу, каждую!.. После обеда в пятницу приходит ко мне с баночкой стеклянной. Поллитровой. И просит у меня клей. У неё унитаз в сортире, видишь ли, треснул, и она имеет желание его "р-р-реставрировать"... И я ей каждую пятницу наливаю пол-литра эпоксидной смолы, а отвердитель не даю.
- Вот же ты скотина!
- Ага. Я уж года два как скотина. Сознаю и каюсь. Ну, нет у меня отвердителя. Нет. Кончился. И вот каждую, каждую пятницу я скотина! Она приходит и говорит мне: "Боря, я в прошлую пятницу вечером всё так ладно склеила, а он на утро... А на утро он опять развалился. Уж я прямо отчаялась. Руки просто опускаются, но... может быть, теперь всё получится? Дай мне снова, милый, клея, я всё же ещё раз попробую"...