“И брата его, Авеля, и сестру его, Софию, и...“ - Анна прочно стоит на коленях, кланяется после каждого имени почти в пол, снова торжественно выпрямляется, слегка выгнув спину и выпятив грудь. Крестится она основательно, впечатывая пальцы, сложенные в щепоть, в лоб, потом куда-то в район пупка, потом в правое и левое плечо.
Иногда она забывает имена тех, кого ещё надо помянуть и, нарушая торжественность момента, заглядывает в тонкую тетрадку за две копейки, где круглым ученическим подчерком записан длинный список моих близких, дальних и отдалённых родственников. Сперва - короткий список “Во здравие“, а потом - длиннющий, на несколько страниц те, кого “За упокой“. Я стою рядом, тоже на коленках и тоже кланяюсь и крещусь, имитируя процесс, ибо мысли мои далеки от череды запылившихся портретов и странных имён. Ну какого, спрашивается, нормального человека будут называть Авелем?! Мне представляется, что сидят они в раю, как на известной мне фотографии: в шляпах, тёмных тяжёлых костюмах, с палками, через одного - в пенсне, сидят и молчат, смотрят на меня. От такой картины становится жутковато и мысли спасительно перескакивают на главное: в десять часов пять минут по радио зазвучат весёлые позывные ”Мы едем-едем-едем” и Литвинов добрым и вкусным голосом начнёт рассказывать новую сказку: “А теперь, дружок, мы отправимся с тобой...“ Ага, отправимся, как же. Времени осталось чуть-чуть, а список всё не заканчивается и не заканчивается! “А так же сестру его Ефросинью и чад ея Виктора и...“
Анна ни за что не остановится, не доехав до конца списка: бабушка оставила ей эту тетрадь, продиктовала родственников и просила помянуть во время молитвы. Она попросила и уехала, а Анна, преисполненная ответственности, решила помянуть на всю катушку: каждое утро она теперь занимается этим делом, да ещё и со мной вместе!
В окно лупит солнце, яркое даже сквозь полотняные занавески, куры устроили под окном чудовищный скандал, лают соседские псы... Там интересно и весело, там светло, там происходит масса невероятных событий, но меня там нет. Я стою на коленях перед иконостасом, освещённым горящей лампадой, и жду, пока не кончатся родственники...
Гораздо хуже, когда мне надо в церковь. Сама по себе исповедь - это даже интересно. Батюшка накрывает тебя частью своих одежд и там, в уютной темноте, пахнущей ладаном наконец-то хотя бы кому ни-будь можно рассказать, что это ты раскокал любимую чашку дяди Коли, что Мурзика ты купать вовсе не хотел, что это Генка подговорил, и что по заду было выдано совершенно невинному человеку! Опять же, во время причастия дают немножко вкусного, сладкого вина и хлеба. Мало, конечно, но вкусно и необычно! И даже подбородок вытирают специальной тряпочкой. На клиросе красиво поют, кругом свечи, позолотой блестит алтарь... Это - хорошие стороны, но есть и плохие.
Приходится идти по улице с Анной, крепко схватившей тебя за руку, мимо знакомых ребят и они все знают, что тебя ведут в церковь и это почему-то очень стыдно, хотя они и не дразнятся. На шее надета бабочка на резинке - представьте себе степень падения и позора человека, вышедшего на улицу в коротких штанишках, белых носочках, белой рубашке, а белой ДЕВЧАЧЬЕЙ панамке и в БАБОЧКЕ!
Стоять в церкви тоже непросто - лавочки есть вдоль стен, но они для старушек и старичков, которые совсем стоять не могут, а ты - молодой, и по этому изволь стоять, не вертеться и по сторонам не глазеть. А что ещё прикажете делать?! Хорошо, если удастся воску свистнуть, накапавшего на большой подсвечник и потом тихонько расплавить его в кулаке и лепить из него что-нибудь на ощупь, а то стой, крестись со всеми, кланяйся и всё. Кругом старушки умиляются: “Кто это у нас такой ма-а-аленький, кто это у нас такой холё-ё-ёсинький? “ И суют дрожащими руками каменные конфетки, а сами страшные, и похожи на баб Ёг!
В общем, совсем не нравилась мне эта молитвенная деятельность, совсем!
...
Я залёг в канаве и стараюсь не дышать. Витька, он сейчас водит, старательно обыскивает кусты на другой стороне дороги. Лето, жарко. От травы и земли поднимается тёплый, пряный дух. Перед носом - два одуванчика, ещё жёлтые, открываются навстречу новому дню. Всех уже Витька нашёл, один я остался. Во рту - полно слюней и сердце колотится как бешенное! Витька медленно идёт дальше по той стороне, всё больше отдаляясь от липы, которая палочка-выручалочка. Сердце уже где-то рядом с горлом - восторг от предвкушения победы подкидывает меня вверх и я несусь к дереву, не чуя под собой ног. Не вижу и не слышу ни Витьки, ни остальных, которые, наверное, орут, надсаживаясь: “Пила-пила, лети как стрела! “
Интересно, а как летают пилы? Как-то раз мы с соседом Генкой пытались запустить двуручную дядиколину пилу в полёт у нас во дворе. Согнули, связали верёвкой ручки, положили на траву. Я с ножницами сел с одной стороны от пилы, Генка с другой. Мурзик подошёл, он нас уже простил за купание в бочке и снова с нами дружит. Из-за него мне и досталось: когда пила полетела не туда, куда должна была, я на хвост ему наступил и на кошачьи вопли прибежала Анна - она дяде Коле по хозяйству и в огороде помогает... У Генки теперь шишка на лбу от ручки, а у меня - расцарапана щека и попа налуплена дядей Колей.
Вот она, липа! Врезаюсь в неё ладонью, а потом и всем телом, с громким победным воплем ”Палы-выры-ы-ы!!!”, что в условиях менее критических должно звучать как ”палочка-выручалочка”, но сил, времени и воздуха на такие длинные слова просто нет.
Витьке опять водить, он отстал от меня на пару метров. Витька - большой и бегает быстро, но бежать ему было дальше. Я уже предвкушаю, что в следующий раз спрячусь в кустах с другой стороны липы. Сперва побегу, громко топая, на другую сторону улицы, а потом тихо-тихо - назад. И спрячусь! Фиг он меня там найдёт! Витька становится лицом к дереву, подложив руки под голову и закрыв глаза, начинает, захлёбываясь и глотая половину слов, считать до пятидесяти.
Я бегу, громко топая, на другую сторону улицы, но тут скрипит открывающаяся калитка и раздаётся трубный глас Анны: “Сергей, обеда-а-а-а-ать, обедать, кому говорю?! “ Всё вдруг меняется: я останавливаюсь, вижу, как другие ребята разбегаются, пригибаясь зачем-то в разные стороны, как мыши, Витька жульничает, устраивая из счёта какую-то невообразимую кашу, и перескакивает в счёте с помощью невнятного мычания с тридцати пяти сразу на сорок. Но это уже не для меня. Я снаружи и странной и чужой кажется мне эта игра в палочки-выручалочки и место, где я хотел прятаться уже не вызывает никакого энтузиазма. Меня зовут домой.
Анна монументально прочно стоит в калитке, узкая сверху, она расширяется к ногам, напоминая стог сена. Белый, туго завязанный по-монашески платок, маленький треугольный лоб, маленькие добродушные серые глазки, треугольный нос, узкий в переносице и широкий снизу, широкие скулы, крупные белые зубы за толстыми красными губами. Зубами Анна иногда колет грецкие орехи. Дальше идут крепкие покатые плечи, большая арбузная грудь, твёрдый, как камень, больших размеров живот. Сверху всё это покрыто тёмной кофтой в красный цветочек со стоячим воротником. Ниже начинается широченный круп, обёрнутый чёрной юбкой. Обуви Анна обычно не носит и ходит по двору и дома босиком, но её ног и ступней почти никогда не видно, потому что юбка свисает почти до самой земли. Анна у нас - христова невеста. Так её называет дядя Коля. Что это значит, я не очень понимаю, но знаю, что Анна не замужем и очень богомольна. Она даже жила некоторое время в монастыре, но её оттуда попросили за неуступчивый нрав - Анна не сошлась во мнении с матерью-настоятельницей по поводу каких-то деталей в проведении всенощной. Мать-настоятельницу я тоже знаю - это маленькая сухонькая старушка, с пронзительно голубыми глазами. Она иногда бывает у нас в гостях и беседует с дядей Колей на всякие богомольные темы. Анна, поджав губы, в это время сердито шурует на кухне, громко звякая чугунными кольцами конфорок, кряхтя и бормоча себе под нос что-то явно критическое. В это время к ней лучше не приближаться.
Вместе с Анной иду по пыльной тёплой дорожке к крыльцу. Куры что-то клюют у сарая, а петух недобро косится в нашу сторону, нагнув голову и потряхивая гребешком. Заходим в дом. Там тихо, темно и прохладно. Я ещё тяжело дышу после игры, но уже обступает меня покой и умиротворение. Пока я мою руки и лицо, громыхая тяжёлым медным штырём рукомойника на кухне, Анна уже накрыла на стол и позвала дядю Колю. Я уселся на стул и стал оглядывать стол на предмет утянуть какой-нибудь кусок. Увы. На столе кроме посуды и столовых приборов стоит только хлебница, накрытая полотенцем. В столовую заходит дядя Коля. Он небольшого роста, коренаст с добрым лицом, улыбается каким-то своим мыслям. Про таких говорят «тих и светел». Ну, по заднице, если что, он ещё как может выдать, если его серьёзно разозлить. Это хотя и трудно, но раза два-три уже удавалось - купание Мурзика в бочке и летающая пила... ещё что-то было, но уже давно, аж на позапрошлой неделе.
Есть между тем хочется нестерпимо! Живот урчит, слюни текут... Дядя Коля сидит прямо, опустив немного голову и сложив на столе большие натруженные руки, молчит. Входит Анна, присаживается за стол. Дядя Коля отгоняет свои мысли, поднимает голову, откашливается в кулак и начинает тихим спокойным голосом: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое...”. Есть хочется по-прежнему. “Отче всех на тебя, Господи, уповает, Ты даёшь нам пищу во благовремении...” - Я сижу, благочинно наклонив голову, и жду финала: «... всякое животное благоволение!» Вот, наконец-то! Анна удаляется и вскоре появляется торжественно с большой кастрюлей в руках. В кастрюле - борщ! На столе появляются хлеб, сметана. Дядя Коля, перекрестивши лоб, берёт ложку и хлеб и начинает неторопливо хлебать суп. Ура! Теперь можно, вбрасывание!!! Хватаю ложку, сметана уже в тарелке, и начинаю наворачивать. Анна, неодобрительно качая головой, подсовывает кусок хлеба: “Ведь тошший, как хворостина, прости Господи” - тут она торопливо крестится - «а хлеб не есть!»
Суп и второе съедены, выпит компот из красной смородины, крепко пахнущий летом. Сейчас я рвану на улицу - ребята давно уже ждут меня, они уже тоже пообедали и мы отправимся строить что-нибудь или просто поедем кататься на велосипедах... А пока я сижу на стуле в гостиной, болтаю ногами под столом и незаметно таскаю хлеб себе в карманы, чтобы после съесть на улице. Там вкуснее. Анна с дядей Колей неторопливо допивают компот. Тихо, только звякают кружки о блюдца, да жужжит уцелевшая, не приклеившаяся к липкой ленте муха. Всё вокруг покойно и неярко. Я приду сюда вечером усталый, нагретый солнцем, чтобы вымыв ноги завалиться спать на сенник, и последним, что я увижу, будет дядя Коля, сидящий за столом в очках и читающий что-то из жития святых.
Дяди Коли давно нет в живых, как и Анны, христовой невесты. Дом перестроили, и все верующие старики, с которыми я был знаком тогда, уже покинули этот мир. Их вера никак не связана для меня с золотыми крестами храма Христа Спасителя, акцизами на водку и мордатыми официальными лицами на Пасху и Рождество рядом с патриархом. Их вера, неяркая, не показная, но бесконечно прочная, ушла вместе с ними. Православие для меня закончилось, тихо угасло когда-то очень давно, вместе с тем летом в Малоярославце. Но время от времени сами-собой вдруг всплывают полузабытые слова: «Отче наш, иже еси на небесех...». И на душе становится тепло и покойно.