ПРЕЛЮДИЯ
Я вам так скажу: непонимание ваше – для меня лакомство. Не понимайте меня. Я счастлива вашим непониманием, я им живу. А когда вам наскучит не понимать меня, начинайте не замечать меня. Не замечайте меня. Я только об этом вас и прошу.
Вот я написала пару строк и как на блюдце вам – нате, на завтрак. Что с того, что по вкусу придётся? Скучно. Не по-ни-май-те. По блюдцу ударьте. Блюдце в звон разобьётся. Я люблю, когда звон-н-н... звон вдохновляет, звон направляет, звон выравнивает.
Ещё пару строк. Уже на тарелочке. Не замечайте. Сделайте вид, что мыслями заняты. Не за-ме-чай-те. Пройдите мимо. Как ходят слепые. Как бродят тени. Как бегают дети. Идите. Бегите. Шагайте смело. Мимо души и тела. Не знаю, как вам, а мне надоело. Давайте дружить? Возьмёмся за руки, и по ягоды, а? Бросайте книжку! На кой вам эта белиберда? Брось хоть в огонь и айда, а?
На этом, собственно, можно и закончить начатое, потому что сказалось всё, что хотелось. К чему следовать глупой традиции тянуть кота за хвост? Я бы рискнула сломать традицию, если бы не слова, не их магическая сила продолжения, их гипнотический аромат, их цвет, их дождь... Я не сделаю ничего непристойного. Я буду просто писать слова. Я буду писать их, как художники пишут картины: то кистью, то карандашом, то мелом. Моя палитра – явь. Мой холст – тетрадный лист. Читайте слова, как читают картины: входите в них. Пейте слова, как пьют крещенскую воду: робко вбирая глотками жизнь.
Мой девиз сегодня, кажется, перешагнул далеко за олешевский и побрёл куда-то запредельно дальше: «ни дня без строчки, ни сна без строчки, ни, даже, пробуждения без оной».
Пишу я часто, но помалу. Стараюсь не пускать на лист то, что может подпортить, или, даже, уничтожить уже написанное. Стараюсь не брать лишнего. Знаю точно, что из всего прочитанного застревает в голове и западает в душу лишь несколько строк, несколько дробных фрагментов, о которые можно приятно ожечься. Остальное (огромное множество букв, превращённых в «здравые мысли») ссыпается горкой в самый дальний и мрачный ангар головы, из которого никогда ничего не вывозится. Так к чему пополнять барахлом наши тёмно-светлые головы? Да, здравствует Мера – королева границы меж светом и тенью. И да здравствует Свет – король. Да. Просто король.
СОЛОМЕННЫЕ СТРЕЛЫ
«Да, мы в союзе, но всё-таки я постараюсь тебя ранить».
Антуан де Сент-Экзюпери, «Цитадель».
Век бы так и жила. Ещё век бы так и жила – дура дурою. Крутилась на бигуди, с подругою чай пила в погоду хмурoю. Лежала бы на диванчике, счастливая, под законным мужем, варила на завтрак яйца и сосиски в целлофане на ужин. Что ж меня дёрнуло, что с диванчика того сорвало? А чёрт его знает, а бог его знает. А может и то, и сё. Это не стихи. Это проза. Самая-самая, что ни на есть. Проза во всей своей бытовой красе и целомудренной пошлости. Но именно из неё, всегда, так же естественно, как из земли трава, является на свет сила, преобразующая обычный росток в Древо познания.
****
Всё новое начинается с хаоса. То есть, не с гармонии, как некоторые утверждают, а, с позволения сказать, «полного раздрая». Уж не знаю, откуда взялось сие определение дисгармонии, но оно существует и широко известно в творческих кругах. Эдакая «непонятка»..., не то томление в груди, не то недосып хронический, не то химический процесс в мозгах, не то застой в кишках периодический. А если серьёзно, – все революции начинались с такой вот «непонятки», с такого, извините, «полного раздрая».
Предположим, живёт человек: ходит, ест, спит и даже пьёт. И есть на что есть, и есть на ком спать, а жизни – нет. Жизнь у всех остальных, а у него – одна иллюзия. И, чтоб осознать полноту и целостность жизни, ощутить, так сказать, бритвенную остроту её граней, человек замирает. Он садится на лавку и задумывается. И чем больше он задумывается, тем больше злится. Почему? - спросите вы. Да потому, что «не стыкуется», «не совпадает», «не срастается». Ни на один, поставленный ребром, вопрос не найден ответ. Всё. Жизнь кончена. Что делает человек? Человек идёт или под поезд, или в политику, или... правильно, в искусство. Так пришла в театр я, так пришли в него и вы. Не спорьте, не верю. Кто я такая и какое право имею? Терпение, господа. Я познакомлю вас с собою. Чуть позже. А пока скажу только, что имею массу достоинств и всего один недостаток – я слегка близорука, так что, в кого попадут мои стрелы, знать не могу.
Прошу прощения у прошлого, ибо не собираюсь щадить его, как и оно меня не щадило. Собираюсь, не скупясь, раскрыть все ларцы, все сейфы, все чемоданы. Всё, что в них тайна – мне незачем больше хранить. Раздаю задарма, не спрося у мамы.
****
Значится так, коллеги, и иже с ними: я – цинично-ироничная, злая, средних лет, провинциальная, а, следовательно, с амбициями, артистка – за письменным столом, вы – ну, уж я не знаю, где вы...
Редко какой режиссёр растворяется в актёре. И правильно. Зачем ему – он не рафинад. Он, возможно, с той лавки-то встал, чтоб только удовлетворить свои естественные потребности. А они у него – о-го-го, тут кустами не обойдёшься. Ему души подавай, да помоложе, почище, понеопытней. Плавали – знаем.
И что же эта за профессия такая? И где на неё учат? Отвечаю: ни-где. Никто и никогда вас этому не обучит – перешагивать людей, как перешагивают лужи, ломать человеческие судьбы и строить на их обломках мосты к собственной славе. Примеры? Примерами нашпиговано всё, что имеет, хоть маломальское отношение к театру в частности, и к искусству вообще.
А где учат на безропотных марионеток, готовых «сначала прыгнуть из окна, а уж потом спросить – зачем»? (Ловко придумано, и как долго и железно работает!) Одним словом, где учат на рабов? Именно «на рабов», потому что рабы – и те, и другие. Есть, конечно, исключения, но это очень небольшой процент. Ему будет посвящена отдельная глава.
И почему раньше (давно раньше) зритель ходил «на актёров»? «На Плятта, на Раневскую, на Марецкую...»? А сейчас (не так уж и давно), почти всегда «на спектакли»? Я знаю ответ, а вы догадайтесь с трёх раз.
И ещё... какой смысл тянуться вверх, стоя на коленях?
****
Если кто забыл, театр – искусство древнее, возникшее из ритуального действа веков, эдак, двадцать пять назад. Прикрывшись маской, много чего можно было наворотить – навыделывать. Однако ж, нет, – благополучно дожили до светлых дней. Я не ёрничаю и тон вполне даже серьёзен. Во времена живём, дай бог всякому, – свобода на каждом углу, в прямом и переносном. Есть, конечно, ограничения, но это так, мелочи. Объявления, например, клеить нельзя в метро там, или на столбах, напитки спиртные, опять же, если в общественном, то пресекается. А так – «хошь пряники ешь, а хошь – варенье». Это всё хорошо..., только к свободе не имеет никакого отношения. И то правда, свободен только ветер. Хочу вас обрадовать: это - миф. Все мы рождены для свободы, каждый из нас. Только не обрадуетесь вы, а забоитесь, ибо нет ничего страшнее свободы. Ибо свобода для вас – смерть, а кабала – спасение. В своих «произведениях» вы стремитесь отразить время. Не стоит этого делать, время само отразит вас. И когда спадут завесы с его зеркал – вы ужаснётесь.
ТРОЛЛЬ НА ТРОНЕ
Не знаю, любит ли меня Бог, но определённую симпатию он ко мне всё же испытывает, если я пишу сейчас то, что пишу. Это такой кайф и такой драйв, что ни с какой ездой, ни на какой лошадке не сравнится.
Значит так... Сейчас речь пойдёт об одном РЕЖИССЁРЕ... Сейчас одна артистка будет отрываться на одном РЕЖИССЁРЕ... Сейчас она станцует джигу на белых костях РЕЖИССЁРА... Она будет неспешно и смачно размазывать РЕЖИССЁРА по листу до тех пор, пока он (лист) не завизжит от отвращения к этому протухшему паштету...
Если вам стало жаль, ну хоть чуть-чуточку, этого РЕЖИССЁРА, то я довольна. Я начинаю. Но, сперва вопросец: знаете ли вы, кто такой тролль? Как выглядит, и вообще? Попробую обрисовать в общих чертах. Это – наихитрейший, наистрашнейший тип нашего времени. Принято думать, что обитает он в сказках и интернетовских джунглях. О, это великое заблуждение. Моё открытие в том, что троллей до чёрта среди нас, обычных людей. Они так же посещают клозет и смотрят телевизор, руки имеют нормальной длины и волосатость частичную. Ими заселены почти все троны нашей необъятной Родины. Кое с кем я знакома, кое-кого хочу вам представить. Хотя... чего его представлять-то, он не артист – в представлении не нуждается. А вот в лечении – да, в лечении очень даже нуждается. Болен он, и болен давно, ну, о-очень давно болен, так давно, что у его окружения зубы ныть стали. Не поверите – ноют и ноют, у всех, без передышки. Зайдёт, бывало, человек к нему в кабинет – улыбается, боль, значит, свою скрывает. А тролль ему: «Всё Деду Морозу расскажу, он твоё желание не исполнит! Вот так вот,– говорит, – и всё!!!» Тут человек про боль свою забывал, и у него нервный тик начинался. Правда эта – чистая, натурпродукт, как говорится, а не какой-нибудь там... эрзац. Я, когда подобные вещи наблюдаю, в кабинетах-то, потом недели две изжогой мучаюсь и по ночам спать не могу. Однажды, не поверите, так разволновалась, что кофе никак укараулить не могла. Он от меня три раза «убегал», а я его три раза «возвращала». Обалдеть: он «сбежит», значит, а я в турочку водички подолью, подпалю снизу-то, стою – переживаю. Он, пользуясь моментом, и того... Кофе, и тот без внимания не выдерживает – сбегает... А какой же это кофе, после тройного-то побега? Это уже не кофе, это, простите-извините, субститут какой-то. Вот и от тролля все поубежали, поразъехались, не знаю – может, зубы лечить? Только самые догадливые и остались, потому что: «Чё другого-то тролля искать? Чем он, новый-то, лучше?»
P.S. А я шутканула там, в начале – не умею я «размазывать». А научиться надо бы, ох, как надо бы. Но это уж ближе к финалу. А сейчас, была не была, я призову свою сгорбленную память к ответу, пусть расправит плечи, глубоко вдохнёт. Я заставлю эту мнимую больную работать на меня и всё, что, вымучившись, явится, пусть будет отражением cути – неуловимой и желанной, страшной и смешной.
****
Давайте-ка, попросту разберёмся: что есть наша профессия – профессия актёров и актрис? Ну, и режиссёров, режиссёров тоже, конечно же, как я забыла... Если сказать коротко, то – умение без мыла влезть в чужую шкуру. Всё! Это, если коротко. А если, как положено, по-нашему, по Станиславскому, то лялякать-тополякать придётся до-олго, придётся вживаться в каждую букву и в каждый пробел...
Вернёмся к тому, что под поезд мы с вами не пошли, а пошли в искусство. Не знаю, как у вас было дело, а я в артистки даже не мечтала, просто жила и знала – буду. Эта наглая уверенность толкала меня в сорокаградусный мороз сначала в одну театральную студию, потом в другую. Родилась и жила я в Норильске до 16 лет.
ГОРОД НОЧНОГО СОЛНЦА
Мною замечено: чем старше я становлюсь, тем чаще заносит меня в детство. Густой туман, в котором, как подарок – наткнуться на какой-нибудь предмет. Засвеченная кинолента с редкими, едва сохранившими цвет, кадрами – моя память. Пойдёмте, я приглашаю.
В день, когда я родилась, по земле гулял сильный ветер. Со снегом, c колючими стружками неуёмной метели. Я не люблю сильный ветер, он меня беспокоит и путает мысли. Может, от этого беспокойства я родилась.
Город ночного солнца. Норильск. Город вечной мерзлоты и вечно больного солнца. В детстве я думала, что полярная ночь оттого, что «солнышко заболело и ему нельзя на мороз». Ночь утром, ночь ночью, ночь днём. Мне казалось, что люди разбили часы, и в них повредилось время.
Сборы в садик – почти ритуальный обряд, подготовка души и тела к битве с северной стужей. На колготки – три пары штанов, две пары носок, две тёплые кофты на платьице, на косынку шапка-ушанка, носовой платочек на шарф, в который должно дышать. Только глаза остаются голыми, беззащитными. Потом они будут плакать: и от слабости, и от пурги.
В садике стойкий дух едкой хлорки и ледяной воды. «Ледяной», потому что понятия «холодный» на Крайнем Севере нет: «ледяная постель», «ледяная горка», «ледяной ветер», «ледяная вода»... Что-то чужое, огромное, общее, «не моё»..., совсем не домашняя, неуютная жизнь. Запах чуть подгоревшей овсяной каши, полусонные детские голоса, капризы, хныканья, родительские нервы, воспитательская, слегка подчёркнутая, вежливость... То ли утро, то ли ночь. Встали – значит, утро, легли – значит, спать пора...
Тело не сразу привыкнет к теплу – будет частями оттаивать: сойдёт сначала иней с ресниц и бровей, белые щёки нагреются, станут алыми. Пальцы рук и ног защиплет, до невозможности больно, заколет иголками, потом слегка зазнобит... Пройдёт не меньше часа, прежде, чем дыханье детское перестроится, успокоится и войдёт в привычный детсадовский ритм. За окном будет терзать прохожих пурга, будет сбивать их с ног, останавливать, тормозить ход городского транспорта, забивая под колёса белый, ни в чём неповинный, снег. То ли сон, то ли явь... то ли бред, то ли здравь...
А если полярный день – то светло и утром, и днём, и ночью, как днём. Странность не меньшая. Север в это летнее время распахивается, показывая своё огромное, тёплое сердце. Сердце севера – солнце. Спрятано в самой глубокой и тёмной ночи и достаётся, как белая скатерть – только по праздникам – в редкие дни короткой весны и ещё более краткого лета.
Одно из чудес заполярья – северное сияние. Сумасшедшее по красоте зрелище..., когда небо рассказывает о своей любви языком Бога. Никаких метафор, чистая правда. Небу видней, кого любить, не так ли? И оно дарит свою любовь людям. Сердце севера – люди: прекрасные, сильные, добрые. Спокойные, цельные. «Живые». Они, как никто, ценят дружбу и тепло очага. Вместе с ними не страшно ни жить, не умирать. А умирают северяне медленно. Гораздо медленнее, чем всё остальное население Земли. Получают северные надбавки, но убавляют своё здоровье, собирая в лёгкие всю таблицу химических элементов. Говорят, Менделеев увидел её во сне, а норильчане видят её наяву почти каждый день, выходя из дома: смог жёлтым туманом ложится на город, когда ветер идёт со стороны комбината. Сладковато-кисловатый привкус во рту заставляет задуматься о побеге...
На кухне, между оконными рамами хранили продукты. Холодильник у нас был, но северные морозы надёжнее любого механизма. Жгучий холод добавлял колбасе и маслу какой-то невыразимо вкусный аромат. Почувствовать его, просто вдохнув, было нельзя. Он накатывал внезапно и кружил голову до полуобморока. Открыть форточку и опустить руку между рамами, втягивая запах колбасы, пельменей, котлет было чем-то вроде награды. Предвкушение... неважно чего, всегда звонче и желаннее уже осуществившегося, полученного. Счастье в том, чтобы идти к предмету вожделения, в неустанном стремлении обладать им.
Предвкушение – аромат моего детства, аромат надежды на продолжение, аромат моего бесконечного ожидания.
****
Помню, родители собрались переезжать на материк (так северяне называют место, где климат нормальный), а я заартачилась и осталась жить у тётки – уж очень хотелось студию при драмтеатре закончить. Не знаю, как сейчас, а тогда Норильский театр в расцвете был. Руководил им Леонид Белявский – замечательная, на мой взгляд, личность. К нам, студийцам, относился по-отечески, мы любили его и всю его команду. Расставаться было больно. Потом, уже на материке, когда я положила на стол директора Ульяновского театра корочки об окончании той студии – боль отпустила. Мне об ту пору было 17 годков, раны затягивались быстро, а главная роль, которую я через месяц получила в новой постановке заезжего режиссёра, на время примирила меня и с ненавистным городом, и с самой собой.
Жизнь – это такая увлекательная игра... Многие думают, что и играют они, и правила устанавливают они же. Заблуждение, господа. Всеми нами управляет один единственный господин, имя ему – желание. Всё. Других начальников над нами нет и это давно открытая Америка. Я ничем не лучше многих, ибо так же заблуждалась на свой счёт. Но, я была юна и наивна, «троллей» было вокруг пруд пруди, а ошибки молодости чуть ли не каждый день падали кляксами на белую промокашку жизни. Лучше не скажешь, н-да...
Не знаю, что приключилось бы со мной дальше, если бы та постановка понравилась представителям горкома (в то время на сдаче спектакля было обязательным присутствие партийных властей), но на родине Ильича в смысле идеологии всё было серьёзно, и спектакль «зарубили». Тяга к высокому искусству была, видимо, так велика, что сразу после выпускного я рванула в первопрестольную. Именно рванула, потому что поступать едут, а я рванула. Вот так вот, и всё! То, что дело это не шутейное, сообразила я, мягко говоря, не сразу. Три весны подряд с захватом лета театральная профессура Москвы, натянуто улыбаясь, объясняла «деточке» (деточка – удобное обращение, выражающее искреннее соучастие и неподдельную любовь), что «талантов мало, а бездари достали», что «профессия артиста – ад», и, что «где родился, там и пригодился». На четвёртый год я разозлилась, даже как-то остервенела и, плюнув в сторону Москвы, поехала в Ленинград. Легко поступила в институт, который очень скоро стал для меня тем, о чём обычно говорят – дом и, безоговорочно, раз и навсегда поверила в судьбу, рок, провидение и прочие эфемерные вещи.
****
Театральный институт на Моховой не любить нельзя. Как нельзя не любить светлый день после полярной зимы. Эта любовь, выстраданная бессонницей белых ночей, застревает занозой в сердце каждого, кто хоть как-то соприкоснулся с холодным мрамором его душевной теплоты.
Ветер полощет залив на Васильевском острове. Наша общага гудит до зари. В ней поётся и пьётся легко и восторженно, дух свободы и братства над нею парит. Вот так, вдруг, ностальгия возьмёт, да и пробьётся в стих. Н-да...
В общежитии жила я недолго: в конце первого курса влюбилась по уши, и последующие три года мы с моим будущим мужем мыкались по съёмным питерским углам. Курс Аркадия Иосифовича Кацмана, на котором я училась, по косточкам разбирать не буду – не хочу никого обижать. Если кому интересно, вспомните такую игру: сначала все сидят на своих стульях, в конце – двое бегают вокруг одного стула, и, наконец, самый проворный получает приз – какую-нибудь безделушку. Ну, как-то так. Бег по кругу отменно тренирует мышцы ног и развивает почти пластилиновую гибкость тела. А ещё, самое главное – ни с чем несоизмеримую неприязнь к соседям по стульям. Так мы и жили – в первобытном желании занять освободившееся место. Но я всё равно люблю это время. Не так как Моцарта, конечно, но люблю.
МАСТЕРСТВО
Педагоги наши, надо отдать им должное, с нами, конечно же, мучились. А как иначе? Без этого нельзя, – на то они и мастера. Но, знаете, их мучения не шли ни в какое сравнение с нашими: они-то воевали только с нами, а нам приходилось бороться и с ними, и друг с другом, а главное – со своими «зажимами» и комплексами, которые росли, как бурьян на огороде, – незаметно и естественно. И вот в чём парадокс: процесс обучения настроен на освобождение от этого «вируса», а мы, не успевая выздороветь, подхватываем его вновь и вновь, заражаясь друг от друга и даже, не поверите, от любимых педагогов. Дальше – по сценарию: главврач объявляет карантин, ввиду прогрессирующей эпидемии, и исчезает за дубовой дверью. Больные сползаются в кружок, и начинается самолечение... А если без аллегорий, – у обычных студентов обычного актёрского курса обычно что-то не получается. Это обычное дело. Но наша палата, т. е. курс, не мог и не должен был быть обычным. Поэтому воспитывали нас необычайно жёстко, хлёстко и главное – унижая человеческое достоинство, которое, конечно же, было в каждом из нас. Этим славилась кацмановская система. После «необходимых экзекуций» большая часть курса смотрела на «битых», как на прокажённых, брезгливо подталкивая бедолаг к «пропасти». А.И.Кацман с первого дня обучения провозгласил лозунг «подтолкни падающего», ну и толкали... на «законных» основаниях. А ведь всё должно было быть совсем наоборот, потому что, если ты не спасаешь утопающего, ты вместе с ним идёшь на дно.
А как мы научились молчать... То есть, отмалчиваться. Наше молчание было оскорбительно. Оскорблённый мастер закидывал шарфик на плечо, гордо выходил в огромную дверь, и за ним его свита. Мы падали с банкеток на «наш старый, наш испытанный ковёр», в муках рожали почти патриотическую песнь, в которой призывалось к новой жизни, к одержимости, клятвенно заверялось, что мы преданы, уж не помню чему, и с горящим глазом под гитару исполнялось на следующем занятии, как суперски поставленный эстрадный хит. Через неделю тревожный набат снова возвещал институту об очередном ЧП у кацманят, и снова писалась песня, и снова ковёр «окроплялся кровью». И так все четыре года. Унизиловка постепенно превращалась в наркотик. Казалось, что без обиды, без рваной раны в душе, мы уже не способны на самый простой этюд, самое простое упражнение. Страх. Страх оказаться слабым, изгнанным, не допущенным, осмеянным сковывал и тело, и душу. Страх рождал сомнения по поводу пребывания не только в стенах института, но и в жизни вообще: все три пролёта, от нашей аудитории вниз, были затянуты металлической сеткой (предыдущий курс работал над дипломным спектаклем, ну и нервы сдавали капитально у ребят). Я только спустя много лет поняла, что как-то бездарно тратила силы: в мирное время рыла окопы, отстреливалась. Это же бред. Во что с нами играли? Зачем? Да, многое из того, чему нас учили – важные и нужные вещи, но как бы умножилась их значимость для нас, если б хоть иногда, хоть изредка через прореху педагогической брони выглядывала любовь. А её-то и не было – любви, чувства, на котором замешано искусство вообще и искусство артиста в частности. Замена подлинного искусственным – всегда подлог, всегда обман. Всё, что связано с этим завораживает. И мы лопали предложенный суррогат с аппетитом, запивая его компотом из студенческой столовки и гордясь своей исключительностью, в смысле здорового живота.
Когда я во множественном числе употребляю достаточно смелые глаголы – я не мету всех одной метлой под одну гребёнку, я расчищаю путь тем, кто придёт учиться и учить. Понятие «школа» – отнюдь, не набор уничижительных мер по отношению к индивиду и то, что актёру нужен кнут – ещё один миф, созданный теми, кто хотел бы легко и небрежно манипулировать почти детьми. Кнут обычно использовался для поднятия авторитета и собственной значимости, а в качестве пряника предлагалось... да ничего, в общем-то, и не предлагалось, мы, по большому счёту, были никому не нужны и как человеки не интересны. Нас не разглядывали, – на нас смотрели. Смотрели, как на продукт, или, как на материал для продукта. То, что это – «издержки профессии», мы усвоили очень скоро, и, даже, как-то смирились. Научились хитрить, изворачиваться, заполняя враньём любую предложенную форму. Монету внимания уже не ловили, а давали упасть и, мельком глянув на достоинство, проходили мимо. Мы стали неприлично циничны. Наш цинизм не разливался вовне, он жил в нас, незаметно прибавляя в весе. Зато в наших тетрадках по мастерству каждую среду прибавлялись умные слова знаменитых людей. Трепет, о котором говорила Фаина Раневская, уступил место мандражу, вдохновенный настрой – вздрючке-накачке.
Мы теряли веру. В себя, в профессию, в людей. Как можно верить в искренность добрых намерений, если слова расходятся с делом? А если эти слова и дела принадлежат людям, которые взялись вести тебя, направлять, влиять на ход твоей судьбы? Речевик грозит выгоном за то, что поймал с сигаретой, отстраняет на месяц от занятий, а сам на занятиях дымит, как паровоз. Мастер при каждом удобном случае говорит об интеллигентности, а сам, будучи уверен, что его не видят, сморкается на коридорную стену института... Ты сам ещё плохо стоишь на ногах, а тебя расшатывают и мечтают вырвать, как молочный зуб.
То, что будет написано ниже, – увы, не запоздалые слова нежной благодарности любимому мастеру. Кто-то, возможно, сочтёт непочтительным тон, кого-то оскорбит сама идея. Не надо, не протестуйте. Просто послушайте, что я вам скажу. Главное богатство человека – он сам. Попытка отнять это – попытка отнять жизнь. Вот так, просто и честно. А вот найти потерянный ключ от «дорогого рояля» и, отперев, взять хотя бы один аккорд – великий педагогический дар, посланный человеку свыше. Ничего нового, правда? Так только об этом речь, только об этом.
Аркадий Иосифович Кацман снился мне часто. В моих снах мы любили друг друга. В приличном смысле, конечно. Вот так, запросто, являлся среди ночи улыбчивый, спокойный, родной, и я во сне плакала от счастья, что он вернулся, что живой. После снов «тёмных», где я, то проваливалась куда-то, то взлетала, эти казались светлее света. Мы о снах и не знаем ничего, совсем ничего, а это не иначе, как чудо, единственная связь с теми, с кем связаться не получится ни за какие деньги, хоть волком вой, а тут даром... Есть в них неразгаданная мудрость, во снах. Каким-то дремучим чувством понимаешь: вот это про это, а это про то, но и то, и это, на самом деле, совсем про другое и никакое самое древнее чувство не объяснит, откуда приходят тени людей и куда уходят...
Город ночного Солнца, читает автор