Этот парень пугал меня до чертиков.
Нет, серьезно. Это сейчас я бравирую, называя его просто «этот парень». Но это только потому, что даже теперь, когда мне почти сорок лет, я, что уж тут скрывать, боюсь говорить о нем вслух. Неудивительно, что моя память предала забвению тот рисунок.
К тому моменту, в течение 3-х лет, я сменил 5 школ и 8 детских психоаналитиков, которых моя бабушка, ныне почившая, называла не иначе как мозгоправами. В ее устах это звучало совсем не грубо, а, скорее, сочувственно. Но только последний, восьмой, мозгоправ спас мою психику от окончательного разрушения с помощью этого рисунка.
Школы я менял до тех пор, пока среди них не нашлась такая, где в классах не было стенных шкафов. Знаете, такие ниши, сплошь закрытые дверями разного размера, начиная от огромной, вдвое выше моего роста, и заканчивая маленькой форточкой. Все они запирались поворотным шпингалетом снаружи, но эта конструкция не казалась мне надежной. Шкафы необъяснимым образом (взрослым вообще мало что получается объяснить) вызывали у меня неконтролируемые припадки паники и порождали в груди отчаянный плач, своей безысходностью заставляющий рыдать в унисон все живое в пределах школы. Даже дворник дядя Сережа (его я запомнил потому, что он был единственным из взрослых, не считая отца и матери, кто попытался спасти меня от этого недуга) прибегал из подсобки с метлой наизготове в порыве пресечь акт учительского произвола. Узнав, в чем тут соль, решительно распахивал рябые от бесчисленных слоев краски, пронзительно скрипящие, ядовито-зеленые (а в некоторых кабинетах и депрессивно-розовые) створки и шурудил по полкам сучковатым черенком. Конечно же, там не прятался никто, кроме коробок с мелом, присохших к стене тряпок для доски и вышедших из моды портретов Пушкина, Льва Толстого, и, не приведи, Господи, Гоголя. Так он и говорил, когда доставал Гоголя – не приведи, Господи, умереть как он. Мне, семилетнему малышу, было не совсем понятно, почему этот мрачный дед с бородой – лев, но Гоголь после слов дворника, действительно, пугал. Дядя Сережа, с виду очень смелый, замирал с портретом этого «Не приведи, Господи» в руках, забывал про меня и уходил восвояси, не закрыв рябые двери. Надо сказать, на какое-то время это помогало. Я не знал, как умер Гоголь, и чем он заслужил честь находиться в шкафу среди других, но в тот момент ясно понимал, что все мои страхи – ничто по сравнению с его ужасной смертью, и до конца учебного дня боялся только его. Боялся умереть как он, не приведи, Господи. Но боялся про себя, тихонько, потому что в глубине души понимал – умру я, наверное, не очень скоро. Мне ведь всего семь. Но на шкаф все же поглядывал.
Школьная медсестра была первым медработником, который попытался проникнуть в тайну моего страха. К ней меня привел все тот же дворник после очередного приступа. Мы долго разговаривали, потом смотрели кляксы, размазанные по листам состарившейся бумаги, и каждая из них была поразительно похожа на этого парня. Я даже стал подозревать, что напугав меня, весь остаток ночи он проводит в шкафу медсестринского дома, и тут же спросил ее, знакомы ли они. Она секунду рассматривала меня пристально и как-то растерянно, а потом сказала совсем уж вопиющую ложь: «Бедный мальчик. Чудовищ не существует». Я знал, что это неправда, но слова, произнесенные тихо, так, чтобы слышал только я, но уверенно и твердо (так можно сообщать только самую сокровенную тайну, а разве тайна может быть неправдой?), явились для меня спасительным откровением.
Весь оставшийся день я говорил шкафу в своей комнате: «Тебя не существует!» Шкаф не возразил ни словом, ни делом, и за какие-то полдня стал просто дверью на петлях с пожелтевшей пластмассовой ручкой и жирным пятном над ней. Когда в доме погасили свет и этот парень снова вышел в мою комнату, я собрал в кулак всю храбрость, всю, сколько нашел в своем семилетнем тельце, и повторил как приговор: «Тебя не существует!» Не уверен, что это было именно то, что видел, но, кажется, он засмеялся. В ту ночь я вопил громче обычного, и, забравшись в родительскую кровать между отцом и матерью, пролежал без сна до самого утра, вглядываясь в темный потолок и поскуливая.
К середине третьего учебного года меня перевели в школу нового образца, где классы были просторнее, светлее и без всяких стенных шкафов. Теперь хотя бы там я мог чувствовать себя в безопасности. Моя успеваемость резко улучшилась, я с удовольствием проводил учебные часы за постижением школьных премудростей, и старался не думать о том, что вечер все-таки наступит. Надо сказать, что родители верили мне, и несколько раз устраивали ночные охоты. Но чудовище было не только страшным, а еще и умным, и проводило эти ночи в каком-то другом шкафу. В конце концов, шкаф в комнате забили толстыми гвоздями, но такая мера не слишком исправила ситуацию. Этот парень все еще был где-то рядом, и без труда проникал ко мне по ночам.
***
Не могу вспомнить того момента, когда начал его бояться. Не вспомню и дня, когда он стал приходить ко мне. Кажется, он был рядом с самого рождения, с моей первой ночи в этом доме. Восьмой мозгоправ, специалист по детской психологии, профессор, фамилию которого я не буду вам называть, подсказал мне выход. Он провел со мной бесчисленное количество сеансов. Начал все с тех же клякс на бумаге, а закончил модным в те времена гипнозом, прежде чем убедился, что все это не помогает.
Этот парень посещал меня каждую ночь, пугая до икоты. Вот тогда-то мы и нарисовали эту картинку, о которой я начисто забыл. Картинка сработала. С тех пор чудовище перестало приходить. Вспомнил о нем я лишь однажды, совершенно случайно. Мои дети смотрели какой-то заграничный мультфильм. Жуткие по мультяшным меркам твари выползали из стенных шкафов и пугали детей. Сюжет шевельнул в моей памяти что-то давно загнанное в самые глубины, и холодная испарина вмиг выступила на спине. Я все еще боялся. Я сразу же загнал эти жуткие образы обратно в темную бездну забытья, надежно привалив сверху взрослыми заботами. И до сегодняшнего дня мне снова удавалось не вспоминать.
В отличие от своих мультяшных собратьев, мой парень был вовсе не пушистым зверьком. Настоящий матерый хищник, он с грохотом врывался в комнату и обнажал клыки с потертой от времени эмалью, с зазубринами и сколами. Они блестели как канделябры, отражая свет огненно-красных зрачков, а длиной были примерно с меня. Пасть он способен был распахнуть от потолка до самого пола, а когти напоминали красноармейские сабли из фильма про Чапаева. Таким я и нарисовал его в тот день в кабинете врача. Это была наша последняя встреча. Без этого парня моя жизнь превратилась в легкую полуденную прогулку.
Я рос вполне нормальным ребенком. В новой школе, как вы помните, не было стенных шкафов, поэтому здесь не было ни одного свидетеля моих припадков. Меня перестали дразнить. Я вышел из сумрака вечного напряжения и страха, влился в новый коллектив и даже стал душой компании. За первую же четверть подтянул оценки и покинул ряды вечных троешников. Окончил школу с отличием, поступил в инженерный ВУЗ, а по окончании получил хорошую должность. Женился, воспитываю двух прекрасных дочерей. И да, в их комнатах нет стенных шкафов. Я даже не придавал значения этому факту, но наверняка мой страх, спрятанный в самом дальнем подвале моего мозга, в какой-то момент все решил за меня.
Из старого дома мы переехали в середине моей студенческой юности, когда в аварии погиб отец. Перебрались с матерью в городскую квартиру. Поскольку после трагедии мы оба с недоверием относились к автомобилям, а квартира находилась почти в самом центре города, где в шаговой доступности было любое нужное нам место – вопрос был решен. Здесь, в доме, осталась жить моя сердобольная бабушка. Мы довольно часто навещали ее, и, глядя на меня, повзрослевшего и неизменно жизнерадостного, она больше не вспоминала о мозгоправах. И даже тут, в комнате, где каждую ночь я видел его, не вспоминал и я. Сегодня, когда последняя нить, связывающая меня с этим домом, порвалась, я разгребаю накопившийся тут хлам. Бабушку мы восемь лет как похоронили, а вслед за ней пять дней назад ушла и моя мама.
Этот дом я решил продать и приехал сюда сегодня, чтобы побыть наедине с навсегда ушедшим детством. Вытряхивая ящики школьного стола, на самом глубоком дне, куда по прошествии времени отсеивается все невостребованное, среди черновиков и огрызков карандашей, я наткнулся на этот рисунок. Рисовал я всегда неплохо, говорили, что этим я пошел в покойного деда. Так вышло, что нарисовав эту картинку, я больше не возвращался к своему увлечению. Наверное, это еще один из способов не вспоминать. Открытая пасть с торчащими сталактитами клыков, горящие адским пламенем глаза и расставленные в стороны лапы с ужасающими когтями. Он нарисован моей детской рукой прикованным к кирпичной стене. Запястья и лодыжки охватывают массивные кандалы из самого прочного сплава, названия которому еще не придумали, а к стене от браслетов тянутся цепи из того же суперпрочного сплава, и толщиной они с мою детскую руку.
Тридцать лет назад я заточил его в самый глубокий подвал самой дальней тюрьмы для чудовищ и оставил там. С тех пор он, и правда, больше не приходил ко мне. Наступил вечер. Тени в комнате удлинились. Дом, когда-то такой родной, оглушает своей пустотой. Я сижу на кровати с рисунком в руке, и сдерживаю рвущиеся наружу слезы. Я понимаю, что тут никого нет, мои слезы никто не увидит. Но сдерживаю этот соленый комок, потому что еще не время. Это еще не все, что нужно оплакать, с чем нужно попрощаться. Я гляжу на рисунок и извлекаю из подвалов самых дальних тюрем свои воспоминания. Но силясь прорвать эту плотину взрослых забот и ценностей, в свое время надежно выстроенную кирпич за кирпичом, я замечаю, что мне все еще что-то мешает. И это нечто никак не рвется, хоть я и тяну изо всех сил, потому что оно из самого прочного сплава, названия которому еще не придумали. Я нахожу среди карандашных стружек пересохший ластик и, смочив слюной, начинаю тереть. Превращая в лохмотья бумагу, я стираю цепи и кандалы с рисунка. В кладовке нахожу какую-то железку покрепче, выламываю двери шкафа вместе с гвоздями и остаюсь ждать ночи.
***
Он постарел. Бурую шерсть на груди и бедрах тронула седина. На запястьях и лодыжках, там, где я стер обручи оков и не дорисовал шерсть, в свете луны блестит голая шкура. Он ворвался в комнату с грохотом, сорвал дверь с остатков петель, увидел меня, сидящего на кровати, и остановился, тяжело дыша. Я не уверен, что правильно прочитал эмоции на его звериной морде, но думаю, что он рад. Рад и я. Я что-то говорю ему, но понимаю: слов тут не надо. Плотина прорвана, и поток слез хлещет по моим щекам, заливая ковер под ногами. Он неуверенно мнется посреди темной комнаты, потом садится рядом и шумно вздыхает. От него пахнет подвальной сыростью и гниющим деревом. Не знаю, сколько мы сидим так рядом, и не знаю, о чем думает он, но я помню, что дом придется продать, и эта мысль не дает мне покоя. Он будто хочет что-то сказать, неуверенно сучит пальцами ног, и от этого ковер, который лежит тут с самого моего рождения, превращается в лохмотья. Я очень хочу сделать хоть что-то, чтобы загладить свою вину перед ним за эти тридцать лет заточения, но помню, что дом придется продать. Останется ли тут этот парень, или он только мое личное чудовище?
Я начинаю вспоминать, что все эти годы делал сам. Тридцать лет - это целая жизнь, а на что потратил ее он? Благодаря трусливому мальчишке он провел их закованным в кандалы в самом глубоком подвале самой далекой тюрьмы. Жизнь моя была насыщенной, полной событий, и радостных, и не очень. Я грустил о навсегда ушедших родных, радовался рождению детей, их первым шагам и словам. А что делал в такие минуты он? Сидел в темноте и выл? Или в бесполезной ярости рвался с цепей, сделанных из самого прочного сплава? Забытая, неугодная часть меня самого. Он последний из тех, кто был со мной с самого рождения, кто не оставлял меня ни на минуту, хоть и пугал до чертиков. Все, что я хочу сейчас – это сделать для него что-то очень хорошее, что-то, что изменит его жизнь, вернет вспять эти тридцать потерянных лет. Я отчаянно желаю поделиться с ним всем добрым и прекрасным, что дали мне все эти тридцать лет, но не знаю, как.
Я бессильно рыдаю в голос, оплакивая потраченную впустую жизнь этого парня, что всегда пугал меня до чертиков, и чувствую чудовищем себя. Я не очень разбираюсь в эмоциях монстров, но мне кажется, что всхлипывает и он. Неожиданно, настолько, что я чуть было не вскакиваю с криком, сквозь тьму отчаяния прорывается одна мысль. Конечно же, в моем рабочем кабинете есть прекрасный стенной шкаф! Я поворачиваюсь к нему, чтобы обрадовать, но он уже все понял и смотрит на меня по-собачьи предано и почти ласково, насколько может быть ласковым парень вроде него. Пасть с канделябрами растягивается в счастливом оскале, и я снова не могу сдержать слез. Наверное, он тоже растроган, потому что издает какой-то клокочущий горловой звук, протягивает ко мне лапы с чапаевскими саблями на пальцах и обнимает. Да, этот парень, который всегда пугал меня до чертиков, обнимает меня.